Представляешь, Странник, людоеды-расисты считают, что негры горчат.
Представляешь, Странник, людоеды-расисты считают, что негры горчат.
Когда наблюдаешь жизнь и спешку, царящие теперь на улицах Христиании*, едва ли поверишь, что совсем недалеко ушло то время, когда частенько на здешних улицах днём было тихо, как в церкви. В те времена, тридцать-сорок лет тому назад*, бывало, редко увидишь такое движение в самые оживлённые ярмарочные дни, как теперь ежедневно видишь на рыночной площади или в других самых многолюдных местах прогулок горожан.
На той улице, где я бегал ребёнком, меж камнями росла свежая, зелёная трава. Там чванливо расхаживали на свободе и клевали корм куры. Пономарь мог по полдня стоять, приоткрыв окно и справляясь у служанок о здоровье их хозяев или выслушивая, что они ели на обед. Нередко тишина прерывалась грохотом экипажа. Посреди улицы, в сточной канаве у самого тротуара, плескались утки, не подозревая, что на свете есть сторож и арестанты в ратуше; а ястреб отважно охотился на их утят. Да, согласно достоверному преданию, дело зашло так далеко, что ястреб однажды покусился на очень важное духовное лицо — вцепился в парик старого пробста* Лумхольца, который без шляпы, заложив руки за спину, совершал свою обычную послеобеденную прогулку, облачённый в широкополую жемчужно-серую рясу со стальными пуговицами, в чёрные панталоны до колен и башмаки с серебряными пряжками.
— Нет, гляньте-ка на этого разбойника! — вскричал он своим могучим голосом, в котором звучали нотки ютландского произношения*.
Он стоял сгорбленный и грозил кулаком птице, которая поднималась ввысь вместе с напудренной, красиво причёсанной добычей, владелец которой меньше всего мечтал увидеть её украшением ястребиного гнёзда. Уличные мальчишки, для которых пробст был, наверняка, грозой, вероятно, ждали, что он закричит вслед ястребу: «Тебя, wahrhaftig*, надо упрятать в тюрьму!» (слова, которые он употреблял, когда речь шла о конфирмантах* и о тех, кого он почитал «сквернословами и непримиримыми в совместной жизни», когда во время своих вечерних прогулок наблюдал добрых людей, заглядывая к ним в окна).
Дети вертелись, кричали и жили полной жизнью, захватив, можно сказать, улицу в своё единоличное владение. И все это происходило на таком большом протяжении, которое ныне невозможно представить себе даже наверху, на таких заселённых улицах, как Воллгатен, и далеко-далеко в предместьях. Я и соседские дети обыкновенно обретались на лугу, где нынче находится Биржа, или на кладбище; позднее там были выстроены мясные лавки. Среди могильных камней и могил, под вековыми каштановыми деревьями, которые уже давным-давно срублены, прохладными летними вечерами шли разные весёлые игры. И я, наверняка, никогда не забуду то смешанное со страхом чувство, которое охватывало нас, когда мы в сумерках смотрели сквозь окошечки церковного склепа на могучие гробы до тех пор, пока нам не начинало казаться, что они открываются и мёртвые встают из своих могил. И мы в ужасе бежали домой, чтобы на следующий вечер снова отважиться на то же самое. Осенью мы охотней искали прибежище во дворах усадеб, которые в те времена вовсе не так далеко отстояли друг от друга. Редко случалось так, что в одной усадьбе селилось больше одного, а в крайнем случае, несколько семейств.
Ближайшая к нам усадьба была одним из самых излюбленных мест для игр и сборищ на всей улице. То было старинное подворье с большим жилым домом, окружённым со всех сторон чердаками, тёмными таинственными крытыми галереями и пристройками с односкатной крышей, складами и амбарами. Надо всем этим поднимались высокие голые стены соседских дворовых построек и прирубов. Все это делало старинное строение ещё более сумрачным и заброшенным. Будничные и обжитые горницы дома были обращены к улице, и только сквозь низенькие кухонные окошечки с мелкими зеленоватыми, обрамлёнными свинцом стёклами и из длинных крытых галерей можно было видеть то, что творится в доме. Поэтому осенью стайка детей, живущих по соседству, избирала это подворье как одно из самых привольных мест для игр. Детские игры и забавы редко нарушал кто-либо из немногочисленных обитателей усадьбы. И брани на их долю тоже никогда не выпадало, разве что владельцу усадьбы, стареющему купцу, нужно было добраться на свои склады. Все эти горницы и чердаки, кладовые и галереи были самым великолепным местом для игры в прятки, какое только можно пожелать. Для нас они были словно множество незнакомых краёв и стран, и немало было совершено там смелых путешествий. И все же мы редко, не испытывая страха, приближались к сеновалу и к длинной тёмной галерее, окружавшей его и ведущей к большим верхним горницам. Там жил тогда некий лейтенант, и там же находились детская комната и спальня хозяйки — мадам. Но вовсе не из страха перед мадам и лейтенантом держались мы подальше от чердачной галереи; правда, и лейтенант, когда бывал дома, совершенно не жаждал видеть нас в пределах своих владений. Но человек он был очень добрый, и его сабли, пистолеты и ружья для многих из нас обладали такой же притягательной силой, как пасторали и сцены из охотничьей жизни со всевозможными удивительными животными, которые украшали его «залу» — роскошнейшую горницу всего дома. Мадам была молода, добродушна и смешлива и редко интересовалась жизнью, которую мы вели. Разве что, когда лейтенант, вернувшись с пирушки и стремясь отдохнуть после ночного кутежа, спал крепким послеобеденным сном. Кроме того, она много бывала в гостях и часто в Комедии в Гренсехавене*.
Нет, нас пугали вовсе не мадам и не лейтенант. Но когда заходило солнце, на галерее и сбоку от неё на чердаке бывало так темно и неуютно, особенно осенью! И мы знали тогда, что там живёт домовой. Ула-работник сказывал про это, а Кари Гусдал засвидетельствовала его слова о том, что Гудбранн, работник, служивший в усадьбе тогда, когда ещё был жив «сам дедушка», схватился с домовым врукопашную на сеновале. Гудбранн был так силён, что мог поднять лошадь и удержать на плечах четыре тённе* ржи, но домовой был ещё сильней. Бороться с ним было все равно что бороться со стенкой бани, говаривал Гудбранн. И как он с ним ни боролся, он не мог сдвинуть его с места. Когда же домовому это надоело, он схватил Гудбранна, словно охапку сена, и швырнул его вниз в конюшню через отверстие в полу. И с того времени Гудбранн ни одного дня не был бодр и здоров. Он остался скрюченным и хромым на всю жизнь; таким, каким мы все его и видели.
Так что если светлым днём игры в старой усадьбе бывали всегда весёлыми и шумными, то вечером от страха перед домовым все стихало. И я не думаю, что из всей шумной ватаги ребят нашёлся хотя бы один, у кого хватило бы смелости переступить порог усадьбы без провожатого, после того как начинало смеркаться.
И если изредка, когда мадам по вечерам отсутствовала, случалось так, что нам разрешали подняться наверх и послушать сказки няньки хозяйских ребятишек, мы уходили оттуда всегда все вместе и с провожатыми. Но угол, где стояла печь в жилой горнице, был тем самым желанным местом, где нам дозволяли собираться, когда сгущалась тьма. Только бы нас не было слишком много, а глава семьи был бы в добром расположении духа. Да, то была жилая горница и угол, где стояла печь. И они были такие, какие теперь трудно найти: стены горницы — почти одинаковые в длину и ширину, одинаковы со стенами самого дома. У одной стены, где стоял стол, располагались также спальная боковуша и так называемая небольшая контора с письменным столом и несколькими счётными книгами. Там внутри сидел глава семьи с зелёным козырьком над глазами и читал «Журнал» Волффа*, «Архив» Рисе* или «Плоды чтения» Элмквиста* и попыхивал своей чёрной, прокуренной дочерна трубкой. Но стена, где стоял стол, с боковушей и конторой, отделяла лишь две трети горницы. А оживляла её лишь большая, выкрашенная в красный цвет кровать. Напротив стояла печь, трехэтажная с двумя большим дверцами. В ней обычно пылал огонь, которого было достаточно, чтобы обогреть горницу. И пока корки сыра и картофель запекались в золе, мы играли и потихоньку болтали, чтобы не мешать «батюшке». Чаще всего мы заставляли работника рассказывать нам сказки; то-то было замечательно! Порой случалось так, что глава семьи тоже присоединялся к нашей компании и рассказывал истории о хульдрах и домовых. И о троллях с такими длинными носами, что они доставали до передней луки седла и им приходилось завязывать их узлом. Иногда глава семьи рассказывал о таких проделках троллих, что волосы у нас на голове вставали дыбом. Но, перед тем как начать рассказывать, он должен был обрести доброе расположение духа, а случалось это лишь тогда, когда он совершал несколько путешествий к угловому шкафчику. Оттуда слышался таинственный булькающий звук и словно бы звон стакана. Но чем он, по сути дела, там занимался, никто из нас не мог сказать точно. Верно одно: после каждой такой прогулки лицо его становилось все багровее и добрее. И тогда могло случиться, что кое-кто из нас осмеливался дёрнуть его за полу сюртука, чтобы заставить пуститься в погоню за нами; хозяин же только улыбался и, преследуя грешника, совершал немыслимые па и вольты своими начищенными до блеска сапогами.
Если же он поздно возвращался домой из города, то часто бывал угрюм и недружелюбен, сердился из-за малейшего шума и выгонял нас на кухню.
Примерно так все и происходило однажды осенним вечером, который я хорошо помню. Но в тот вечер кухня вовсе не была страшным местом изгнания. Старая Кари Гусдал пекла там хлебцы и мягкие лепёшки, как было принято в те времена в большинстве домов, хозяин или хозяйка которых приехали из провинции. И она, эта старая Кари, знала множество преданий и сказок! Она рассказывала хорошо, редко отказывалась, когда мы её просили что-нибудь рассказать, и вдобавок охотно угощала нас лепёшкой.
В печи пылал огонь, освещавший всю кухню, такую тёмную и сумрачную днём. Кругом, болтая друг с другом и хозяйничая, ходили служанки. А работник Ула, примерно тех же лет, что и хозяин, сидел у очага с прокуренной чёрной носогрейкой в углу рта и время от времени подкладывал дрова в огонь. Его свежий вид и могучее телосложение удивительно противоречили длинному серьёзному лицу Кари и её мрачной, высокой фигуре. Она, как никто, была добра к детям, но сейчас при красном отблеске углей под противнем, на котором пекли лепёшки, походила на настоящий призрак. Когда она сидела, сгорбившись у короткой доски, и раскатывала тесто скалкой, потом переворачивала лепёшки и раскладывала их, переворачивая на круглом противне деревянной лопаточкой, она бывала особенно расположена рассказывать сказки. В этот вечер она вовсе не заставила себя долго просить. Стоило нам заикнуться об этом, как она тотчас же стала рассказывать медленно, задумчиво, с непоколебимой серьёзностью, но все в её рассказе было так живо, что мы, казалось, видели перед собой и троллей, и драконов, и принцев, и весь мир сказки. Кари пленяла своим рассказом наши души так, что мы забывали обо всем на свете — кроме лепёшек, которые она совала нам в промежутках между сказками. Я не пытаюсь передать эти истории; большинство из них — или же похожие либо соответствующие им — теперь уже напечатаны. Многие из них я забыл и никогда больше не встречал, а одна из них — «Ханс, который в Китай ходил» — проплывает в неясных, туманных очертаниях в моей памяти как одна из самых прекрасных и наиболее фантастических сказок, которые я когда-либо слышал. Но тщетно пытаться впасть в искушение и вызвать её целиком в памяти. Быть может, часть того величия, в котором она ныне предстаёт предо мной, зависит от нечёткости моего детского понимания.
Но как бы там ни было, Кари рассказывала нам сказку за сказкой несколько часов подряд. Когда же она для разнообразия принялась за истории о домовых, явился хозяин и спросил у служанки про свой бутерброд. Можно сказать, что теперь-то уж светило солнце и настали добрые времена. Щеки его горели, он щурился своими блестящими глазками и даже не задал служанке нагоняй, хотя она ответила, что мадам, должно быть, забыла оставить ключ от кладовой, прежде чем уйти в Гренсехавен. Он только довольно добродушно попросил у Кари Гусдал несколько лепёшек на ужин.
— Да уж, конечно, хозяин, — ответила старая Кари. — Но если я буду сидеть тут и набивать этих благословенных малышей и сказками, и лепёшками, мне не справиться с выпечкой ни сегодня, ни завтра, — продолжала она, переходя тут же на новую тему. — Не разрешите ли вы им, хозяин, перейти в горницу, чтобы развязать мне руки? Тогда им сможет рассказывать Ула, да, он тоже.
— Пойдём, Ула, поохотимся на этих пожирателей лепёшек, на эти бездонные бочки, набитые сказками, — сказал хозяин и начал гонять и пугать нас, как гоняют и пугают овец и кур.
Но мы уже совершенно не боялись, потому что на его лице не было ни единого признака бури. А разнообразия ради мы охотно перебрались в угол, где стояла печь, в жилой горнице. С шумом и смехом ввалились мы туда. Когда мы успокоились, Ула-работник, сидевший на краю ящика с дровами, начал рассказывать всевозможные предания и истории родных здешних мест: об эльфах, которые танцуют вокруг костра, на мосту, о хозяине и хозяйке горной усадьбы Донос, о хозяине двора — ветте, убившем хульдру, о горной собаке, которая всегда лает: «вов, вов, вов». О том, как Маргрет Элсет спаслась бегством от тролля, и многие другие. Легко было заметить, что он сам, да и хозяин тоже, точь-в-точь как и мы, наслаждается этими рассказами, которые вызывают в памяти их обоих картины и воспоминания молодости. Это был, скорее, не рассказ для нас, а их беседа меж собой. Потому что иногда слово брал и хозяин, поправляя Улу или дополняя его. Но между делом не забывал и время от времени отправляться к угловому шкафчику, к своим лепёшкам. И всякий раз, когда он возвращался, он чмокал от удовольствия, вытирал рот тыльной стороной руки и ещё дружелюбней щурился повлажневшими глазами.
Он полагал, что история о Маргрет Элсет, которая спаслась бегством из горы, да так, что троллю не удалось попасть в неё раскалённым железным прутом, который он бросил ей вслед, была не очень достоверна.
— Да, я сам с ней там не был, это правда, — сказал работник, — но она много раз сказывала о том моей матушке, а я слышал всю эту историю от неё. Пусть хозяин говорит что хочет. Однако Симен — подмастерье портного, он-то был среди горного народца, я это точно знаю, потому как слышал про то из собственных его уст. Хозяин, может, его и не знал. А этот Симен приходился племянником, сыном сестры, старому Расмусу-портному, который объезжал усадьбы с целой свитой подмастерьев и был мастер портняжничать.
Да, этого Расмуса хозяин знал.
— Ну так вот, этот Расмус и все его подмастерья, — продолжал парень, — жили в усадьбе Котен, которая, как хозяину известно, находится в полумиле севернее церкви в уезде Воле. Они обшивали всех к Рождеству, они звякали ножницами, шили быстро, как вихрь, и болтали об иголках, о нитках и о портновских тяжёлых утюгах. А Расмус иногда удивлённо спрашивал, куда делся Симен, которого он послал за милю или около того отсюда за какими-то портновскими принадлежностями. В конце концов Симен явился, но ничего не принёс, и лицо его было белым, как мел.
— Ну, ты, должно быть, прошёл огонь и медные трубы, — сказал Расмус. — Ты что, ходил за крестильной водой или вбивал в землю по дороге все расшатавшиеся камни, что тебя целый день не было? Ты, должно быть, полз сюда с трудом, как муха в кувшине с молоком! Где портновские принадлежности? Ты говоришь, у тебя ничего нет? Ну, давай выкладывай, что стряслось.
— Бог благослови вас, батюшка, не браните меня, — сказал Симен. — Потому как я, верно, побывал у горного народца.
Но Расмус-портной не верил больше таким россказням и сказал:
— Ну и ну, вот смех-то меня разбирает, как сказал один человек, когда его родную дочь приписали какому-то солдату.
И портной засмеялся так, что ещё больше согнулся.
Но, когда Симен рассказал, как все случилось, Расмусу пришлось ему поверить; ведь то была чистая правда.
— Шёл я по широкой дороге, — сказал Симен, — и думал, что прошёл уже больше полпути, как вдруг все вокруг словно заколдовали. И показалось мне, будто я снова стою перед дверью в усадьбе Котен. Но как это произошло, я так и не мог понять. Все было как-то чудно, и, хотя ничего страшного не было, войти я побоялся. Но тут я услыхал, что в усадьбе портняжничают, и звякают ножницами, и поют песни, как мы всегда поем. И тогда я подумал, что сбился с дороги и снова очутился в усадьбе Котен. Когда же я вошёл в дом, — продолжал Симен, — я не увидел ни единого ремесленника. Зато хозяйка усадьбы Котен вышла мне навстречу с серебряной кружкой и предложила выпить пива.
Это показалось мне странным, это уж точно, потому что я явственно слышал за дверью звяканье ножниц. Я понял, тут что-то не так, и, вылив пиво себе за спину, отдал хозяйке кружку. Вскоре кто-то вошёл в чулан, так что мне удалось украдкой подсмотреть за дверь. Там, вокруг стола, сидела целая толпа женщин с длинными уродливыми коровьими хвостами, которые торчали у них из-под юбок. А у одной из женщин был на руках младенец.
Когда я немножко поглядел на них, — продолжал Симен, — я увидел, что одна из них — шустрая Анне Перс-Бротен, которую тролли подменили в день Святого Миккеля*. А у той, что прежде походила на хозяйку усадьбы Котен, тоже вдруг появился длинный коровий хвост. Тогда я счёл, что мне лучше уйти, — сказал он, — взялся за дверь и поблагодарил.
— Да, мальчик мой, — сказала та, что поднесла ему серебряную кружку с пивом, — ты бы так просто не выбрался отсюда, если бы не это у тебя на пальце.
И она показала на серебряный перстень, который я получил в наследство от бабушки. Так что все кончилось ладно.
— Бог ты мой, если я стану вспоминать хорошенько все басни, которые слышал о подменышах, об уведённых в горы, о хульдрах, троллях и троллихах, о черте и его прабабке, — заметил хозяин, — нам и ночи на россказни не хватит. А если я расскажу ещё то, что знаю я, вся мелюзга так испугается, что побоится идти вечером домой, — продолжал он, набивая трубку.
Но мы громко заявили, что никто из нас не боится; мы можем слушать разные истории, будь то даже про троллей о девяти головах, потому что нас была целая ватага, и огонь так ярко горел в печи, что освещал все до единого углы горницы.
Ну, раз так, он расскажет. Хмыкнув, хозяин закурил трубку, несколько раз затянулся и начал чуть неуверенно, подыскивая слова, рассказывать о подземных жителях, ненадолго прерывая своё повествование то для того, чтобы основа затянуться, то для того, чтобы навестить угловой шкафчик.
— Это было где-то в Сулёре*, да, там была свадьба. Гости пили, ели… На свадьбах всегда пьют… И вот, когда они пили и ели, услыхали они какой-то звук в углу горницы. В самом деле, да, это было похоже на смех, хриплый смех множества людей. Но так как они ничего не говорили и смех, как было слышно, доносился из угла, то все сочли, что на пирушку пришли незваные гости. Ясное дело, то были подземные жители. Потому как, если в старину что-то приключалось непонятное, виною тому всегда бывали подземные жители, которые выходили из горы и учиняли свои проделки. И не так уж редко видели, как они всякий раз разъезжали верхом по округе с красными носами, такими длинными, что они доставали до луки седла.
Тут хозяин выпил стакан пива и продолжал:
— Разумеется, и теперь подтвердилось, что именно подземные жители так хрипло хохотали в углу. Потом случилось так, что одна женщина, поддерживавшая отношения с этими подземными жителями, разговорилась с хульдрой, которая, ясное дело, жила в соседнем холме и иногда брала в долг масло, молоко и прочее съестное и всегда с лихвой возвращала долг. Короче говоря, мы ведь знаем, как бывает когда женщины распускают языки, — само собой, ни одно зёрнышко не попадёт в зоб курицы, чтобы они о нем не прокудахтали: такой-то имярек… Короче говоря, речь у них зашла и о свадьбе.
«Да, скудноватое там было угощение, — сказала хульдра, — всего было только-только, так что нам даже ничего не удалось отведать. А жалких капель супа, которые мы ловили между миской и ртом гостей, даже и попробовать не хватило. И мы бы вернулись голодными со свадебного пира, если бы Ханс Бергерсен — управитель — не уронил кусок мяса на пол, из-за которого мы все передрались и перетаскали друг друга за волосы. Старый наш батюшка вошёл в такой раж, что вцепился в этот кусок и рвал его на части, а потом упал на спину, задрав ноги. Вот над этим-то мы и хохотали».
Мы, слушатели, тоже посмеялись над этим и потребовали новых рассказов. Ула заметил, что слышал эту историю и даже знал имена невесты, жениха и их родичей, и этой женщины, и многих из гостей, но имена эти я больше не помню.
Хозяин снова начал рассказ со слов:
— Внимание, сейчас пойдут истории про троллих! Бу!
Само собой, это было в стародавние времена, но много лет спустя после того, как были возведены горные хижины для путешественников, переваливающих через Доврские горы*. И вот одному из них предстояло на святках перевалить через горы и отправиться на юг в Кристианию. Там он, ясное дело, собирался справлять Рождество, и это было глупо с его стороны. Ведь, ясное дело, во все времена года в Тронхейме пьют куда больше и лучше, чем в Кристиании. Да, что я хотел сказать? Да, так вот, когда путешественник явился в одну из горных хижин — думаю, то было на Конгсволле, — он собрался там переночевать, а было это рождественской ночью. Он вошёл в хижину, ясное дело, там горел огонь и было уютно, хорошо и тепло, точь-в-точь как нужно путнику. Но там на табуретке перед очагом сидела большая чёрная кошка и пялила на него глаза. Никогда не видел он такой кошки, она была громадная, чёрная и с блестящей, просто сверкающей шерстью, а глаза её пылали словно угли. Когда же он отвернулся от её взгляда. а потом снова посмотрел на неё, глаза кошки, само собой, были словно оловянные тарелки. Но никого из людей не было ни видно, ни слышно, потому что был рождественский вечер. Да, сел он и впал в раздумье. Вдруг в дверь одна за другой как посыпятся кошки! Это показалось ему жутким и зловещим; и он стал их выгонять. Но вместо одной кошки, которую ему удавалось выгнать, появлялись, само собой, две или три. Это привело лишь к тому, что вскоре хижина была битком набита кошками. Тогда он оставил их в покое, сел и стал дожидаться кучера, который пошёл в другую хижину найти людей. Да, людей он нашёл, и первое, что он сказал, войдя в горную хижину, путнику, было, само собой, вот что:
— Послушайте-ка новости, батюшка, вчера утром пасторская жена в уезде Лёша* упала с лестницы стаббура* и сломала бедро. Говорят, что она и нынешней ночи не переживёт.
— Что, что? — спросила огромная кошка, сидевшая на табуретке у очага. — Если старшая киска умерла, то командование, само собой, возлагается на меня.
И он понял, что находится среди троллих, потому что в Доврских горах, ясное дело, все дни у них были точь-в-точь такие же шабаши, как и на Блоксберге*.
Это была довольно жуткая история, заставившая нас, детей, теснее прижаться друг к другу. А некоторые даже поджали под себя ноги и невольно воскликнули: «Ух, боюсь!»
А то, что огонь выгорел в печи и лишь слабый красноватый отсвет углей освещал большую сумрачную горницу, давало богатую пищу воображению ребёнка и ещё больше пугало нас. Потому что отблеск света из двери конторы распространял лишь слабое мерцание в другом конце горницы.
Вообще, крайне примечательно, как рассказчик вёл себя во время рассказа. Речь его становилась все увереннее, слова и выражения более меткими, только иногда то одно, то другое слово звучало бессмысленно. Но в то же время его походка и движения становились все более и более неуверенны и нерешительны, а под конец ему пришлось сесть. И он снова взял слово:
— Вы не должны бояться! Это ещё что за дурацкие шутки? Ведь это же все сплошная болтовня и басни. Разве вы этого не знаете? А теперь послушайте историю пострашнее!
Никакие возражения, никакие «охи» и «ахи» не помогали. Он поставил нас перед выбором — либо ничего не слушать, либо слушать те истории, которые ему хотелось рассказывать. И мы предпочли слушать самые страшные истории в той ещё более страшной тишине и молчании — в жуткой темноте, нависшей над нами. И вот он начал новую историю:
— Жили-были священник с женой, которые приехали сюда из Дании; а оттуда многие приезжали в старые времена*. Ну а тех, о ком я говорю, само собой, мучили крысы. Они спали на крысах, ступали по крысам, и куда бы они ни отправлялись, всюду наталкивались на крыс.
И тут многим из нас показалось, будто кругом в горнице кто-то ползает и крадётся; боязливые возгласы и подавленный смех то и дело прерывали рассказ.
— Крысы забирались повсюду, они уничтожали даже все припасы и только и делали, что шкодили. Но однажды в воскресенье, до обеда, стало ещё хуже, чем можно себе представить, потому что они залезли, само собой, в котёл, который кипел в открытом очаге, и хотели вытащить оттуда куски лопатки. Но поварихе показалось, что это уже слишком, и она, само собой, схватила поварёшку, полную кипящего жира, вылила его крысам на спину и прогнала их. Вскоре явился кто-то из соседей и спросил священника, нет ли у него какого снадобья от ожогов, потому что, мол, жена его ошпарила спину. И само собой, прошло совсем немного времени, как явился ещё один, кому понадобился совет по поводу ошпаренной спины, а потом — ошпаренного бедра и многих других частей тела. И так продолжалось все послеобеденное время, соседи являлись один за другим. И тогда все поняли: крысы эти и были троллихи…
Но не успел хозяин вымолвить ещё слово, как наверху раздался страшный шум. Казалось, будто в горнице лейтенанта опрокинули стол с тарелками, стаканами и прочей посудой. Но ведь мы все знали, что его нет дома, более того, многие из нас даже видели, как он выходил из усадьбы. И потому-то в жилой горнице поднялся ещё более страшный шум и гам. К тому же, ужасно перепуганные, мы кричали, перебивая друг друга:
— Это — они! Это — они!
— Да, они забирают лейтенанта и удирают вместе с ним; пусть его забирают, пусть забирают! — сказал хозяин, разразившись клокочущим смехом, которому, казалось, не будет конца.
Но так как нас, детей, не успокоили его слова, зажгли свечи и позвали одну из служанок — спросить, что за шум наверху. Она сказала, что, должно быть, это нянька, которая опрокинула каминные щипцы и совок вместе с вязанкой дров, потому что лейтенанта дома нет.
Тут Ула предложил рассказать маленькую сказку о медведе Бамсе* Бракаре*, который похитил санки. И это предложение было принято с радостью, несмотря на весь наш испуг.
— Жил-был крестьянин, который поднялся высоко в горы, чтобы привезти оттуда побольше листьев деревьев на зимний корм своему скоту. А как приехал туда, где были вбиты ряды кольев с поперечинами для сушки сена и листвы, поставил он сани с запряжённой в них лошадью поближе, пошёл к кольям и стал сбрасывать листву в сани. А среди кольев жил медведь, который лежал в своей берлоге. Как услыхал он, что среди кольев возится человек, он как выскочит из берлоги — и прямо в сани. Стоило лошади почуять Бамсе, как испугалась она и понесла, словно похитила и медведя, и сани. Это — точно! А вниз бежать той же дорогой во много раз легче, чем наверх. Бамсе слыл медведем не робкого десятка. Но на этот раз он был не очень-то доволен санями, в которых сидел. Он крепко держался изо всех сил, жутко тараща глаза в разные стороны и соображая, нельзя ли выброситься из саней. Но он был не очень привычен к езде в санях, и показалось ему, что ничего из этого не выйдет. Ехал он, ехал, а навстречу ему — мелкий лавочник.
— Боже ты мой, куда это ты, батюшка, нынче собрался? — спросил лавочник. — Верно, путь у тебя дальний, а времени в обрез, что ты так быстро катишь?
Но медведь не ответил ни слова, это — точно, потому как у него и без того немало было хлопот — удержаться в санях.
Немного погодя встретилась ему бедная женщина. Поздоровалась она, кивнула ему головой и попросила Христа ради шиллинг*. Медведь ничего не ответил, зато крепко держался в санях и ехал со страшной быстротой. А как спустился чуть ниже с горы, встретился ему Миккель-лис*.
— Привет, привет, это ты там катишь?! — закричал Миккель. — Погоди, погоди, пусти меня на запятки, хочу быть слугой!
Бамсе не ответил ни слова, но держался, верно, крепко и ехал так быстро, как только несла его лошадь.
— Не хочешь взять меня с собой, нагадаю тебе: коли нынче едешь, как лопарь, будешь завтра висеть, как свежатина! — крикнул ему вслед лис.
Медведь не расслышал ни слова из того, что кричал ему Миккель. Он мчался все так же быстро. Но когда лошадь прикатила в усадьбу, она во всю прыть въехала в ворота конюшни, да так, что сбросила с себя сбрую и освободилась от саней. А медведь ударился головой о створу, да и рухнул мёртвый.
Крестьянин же между тем все бросал и бросал листья, пока ему не показалось, что в санях уже целый воз листьев. Но когда ему надо было стянуть груз верёвкой, у него не оказалось ни лошади, ни саней, это точно. И пришлось ему плестись следом, чтобы отыскать лошадь. Вскоре встретился ему лавочник.
— Не встречал ли ты лошадь, запряжённую в сани? — спросил он.
—Нет, — ответил лавочник, — но здесь внизу я встретил Косолапого; он мчался так быстро, должно быть, торопился содрать с кого-нибудь шкуру.
Немного погодя встретилась крестьянину бедная женщина.
— Не встречала ли ты лошадь, запряжённую в сани? — спросил он.
— Нет, — ответила женщина, — но здесь внизу я встретила священника; должно быть, торопился по делам прихода, потому как мчался так быстро, а ехал он в крестьянской повозке.
Вскоре встретился крестьянину лис.
— Не встречал ли ты лошадь, запряжённую в сани? — спросил он.
— Да, — ответил Миккель, — но там сидел Бамсе Бракар и мчался так, будто похитил и лошадь, и сани.
— Сам черт вселился в него, загоняет он мою лошадь до смерти, — сказал крестьянин.
— Тогда сдери с него шкуру и поджарь его на угольях, — посоветовал Миккель, — но если получишь лошадь обратно, сможешь перевезти меня через горы, потому что я куда как красиво смотрюсь в санях, — сказал лис. — А ещё бы мне хотелось испытать, как это бывает, когда впереди бегут ещё четыре ноги.
— А что дашь за перевоз? — спросил крестьянин.
— Можешь получить и «маковую росинку» и «несолоно хлебавши», что пожелаешь, — посулил лис. — Ты всегда получишь от меня не меньше, чем от Бамсе Бракара, потому как он обычно жестоко расплачивается, когда вскакивает в повозку и повисает на спине лошади.
— Ладно, перевезу тебя через горы, — посулил крестьянин, — коли встретишь меня здесь завтра в это же время.
Он понимал, что Миккель снова взялся за свои проделки и дурачит его, это уж точно. Вот и положил он в сани заряженное охотничье ружьё, а когда явился Миккель, думая, что его бесплатно перевезут через горы, разрядил он ружьё в его тушу. Снял крестьянин с Миккеля шкуру, так что остались у него и лисий мех и медвежья шкура.
Эта история встретила наше безраздельное одобрение. Правда, нам было жаль, что Брамсе Бракару пришлось лишиться и жизни, и шубы из-за того, что безо всякой вины угораздило его усесться в сани. Миккель же лис за свои проделки заслужил наказание много раз, и его гибель была для нас величайшим утешением.
Пока все судили да рядили про этих двух героев басен о животных, хозяин сказал, что он, мол, тоже расскажет нам об одном герое, который ехал но дороге на Рождество, а был это тролль в порточках на колёсиках*.
— Моя тётка, сестра матушки, — сказал хозяин, — была с хутора в Тронхейме, и стояла там, само собой, церковь в подчинённом городу приходе, которая называлась Монастырь. В этой церкви хранился кубок, и он, верно, ещё сейчас там, потому что она сама видела, его и испила из него вина. И был тот кубок очень тяжёл и богато позолочен как снаружи, так и внутри; он был пожертвован церкви в первый день Рождества в стародавние времена. А был один человек, который должен был поехать туда в рождественскую ночь к заутрене. Шёл он на лыжах, как делают все в горных долинах в зимнее время. А когда пробегал мимо горы, вдруг гора, само собой, отворилась и вышел оттуда тролль, с таким длинным носом, как грабловище. В руке тролль держал большой кубок и попросил человека отпить из него. Что тут поделаешь, надобно принять кубок у тролля из рук. Но он знал, что тот, кто выпьет напиток тролля, умрёт, потому как напиток этот крепче самого крепкого спирта. Однако человек знал все же средство спастись: вылил он напиток за спину, и вот тут-то он и увидел, какой он крепкий, — одна капля, что брызнула на лыжу, само собой, прожгла в ней дыру. А как вылил он напиток за спину, сорвался он с места и побежал прочь вместе с кубком.
— Эй, погоди, я надену порточки на колёсиках, да и схвачу тебя! — закричал тролль.
Но человек бежал изо всех сил, обещая самому себе, что если он спасёт себя и кубок от тролля, то пожертвует его в первый же день Рождества на алтарь церкви. Он так быстро мчался вниз по поросшим: лесом горным склонам, что ему казалось, будто временами ноги его не касаются земли. Тролль же катился следом за ним в катился так быстро в своих порточках на колёсиках, что под конец очутился у человека на спине. Человек молил бога, чтобы ему успеть уйти подальше, и, когда он был уже недалеко от церкви, настал день, и солнце показалось из-за гор.
— Нет, гляньте-ка, золотой конь на горной гряде! — сказал человек.
Тролль тут же отпустил его и в тот же миг взял, само собой, да и лопнул. Но не надейтесь — тролль явился как призрак вновь. Здесь он! Здесь он! Здесь он! — закричал хозяин и стал щекотать и толкать тех из нас, кого ему удалось мигом схватить.
Вся орава, крича, шумя и смеясь, вскочила на ноги и честно пыталась отомстить ему, волоча за полы сюртука и хватая его за ноги, когда он неверными шагами, пошатываясь, ковылял по полу. Дело кончилось тем, что он упал прямо посреди нашей оравы, трубка же отлетела в одну, а парик — в другую сторону. Падение хозяина вызвало ещё более громкий смех и шум, который все усиливался, когда самый младший в вашем обществе начал кричать:
— Батюшка вырвал у себя все волосы!
Старик же начал меж тем жаловаться, что он ударился, и попросил Улу увести нас наверх, в детскую, так как, верно, было ещё рано отсылать нас домой.
— Да, поднимайтесь-ка наверх, к Анне, — сказал Ула, — а я сейчас приду и расскажу вам о принцессе, которая служила королю «на восток от солнца, на запад от луны»* и на учебном плацу позади башни Вавилонской.
Мы смело двинулись в путь, потому что нас было много; но свечу нам не дали, потому как надо было проходить мимо сеновала. Но, когда мы поднялись на галерею сеновала, мужество нам изменило. Одному почудилось, будто он видит два пылающих глаза там, внутри. И вся ватага мальчишек кинулась, словно в бреду, к дверям горницы лейтенанта, которая была ближе, чем дверь детской. Она была, ясное дело, не очень хорошо заперта, потому что тут же подалась и многие из нас повалились прямо на пол его горницы.
В печи горел и трещал огонь, и полоска света падала из отверстия топки в горницу и на одетую в странный маскарадный костюм фигуру; она скорчилась под журнальным столиком, желая вылезти оттуда и кинуться, как мы думали, на нас. Но это было ещё не самое худшее. С кушетки прозвучал ужасный голос:
— Задать бы вам взбучку!
И шести шагов не отделяло нас от дверей детской. Но мы все как один припустили вновь по галерее сеновала, вниз по лестнице и со страхом услыхали, что дверь в горницу лейтенанта снова с грохотом захлопнулась. Ничто на свете не заставило бы нас нынче вечером снова подняться наверх. С огромным трудом осмелились мы разойтись по домам.
На следующий день после обеда пономарь сунул свою красную морду, обрамлённую тремя густо напудренными буклями за каждым ухом, в приоткрытое окошко и поманил меня к себе. Выспросив меня обо всем и узнав о том, что произошло вчерашним вечером, он произнёс:
— Скажи-ка, сынок, а ты не обратил внимание на то, что это, собственно говоря, было за привидение?
Ветте — в фольклоре скандинавских народов сверхъестественное существо, дух природы или хозяйственных построек
Дракон — одно из наиболее распространенных вымышленных существ, встречающееся почти повсеместно, как правило — крылатый змей; общее название различных яшероподобных мифических существ
Ниссе — домашние духи в фольклоре скандинавских народов
Подменыш — ребенок нечистой силы (эльфов, русалок, леших, чертей и других), подброшенный вместо похищенного новорожденного
Тролли — в германо-скандинавской мифологии и в фэнтези сильные уродливые великаны, как правило, обитающие в горах
Хульдра — в скандинавском фольклоре прекрасная девушка из скрытого народца, либо из рода троллей, отличающаяся от человека наличием коровьего хвоста, который она тщательно скрывает
Эльфы — волшебный народ в германо-скандинавском и кельтском фольклоре, а также в многочисленных мирах фэнтези
Перевод на русский язык Людмилы Брауде.
Comments
Отправить комментарий